Альбом 9*Сентябрь 2026

Просто месяцы шесть, семь, восемь
Промелькнули быстрее дня.
А потом наступила осень
И, похоже, что на меня.

(Златенция Золотова)

По субботам я провожу субботники. В первую субботу каждого месяца.

Нечто банное было в этих субботах — облегчающее, отмывающее и очищающее. Вошло в привычку и даже стало ритуалом во все прочие дни таить в себе сладкую жуть суббот, в священный же вечер отъехать от дома, где все назойливо кричит о сиюминутности, как можно подальше, в ту часть города, где давно не бывал, и в сумерках (особо желателен туман) идти по малолюдной улице; бесплотными тенями прошмыгивают мимо случайные прохожие — как даты, события, эпохальные происшествия, до которых сейчас, в эту именно субботу, нет никакого дела, они лишние, они безынтересны, их день и час ещё не настал, но грянет календарное число — и уже на другой улице, в другую субботу заголосят немые тени; раздвинется занавес — и на сцене возникнут новые персонажи, на них, как бы в кресле развалясь, и будет посматривать он, Гастев.

(из повести писателя Анатолия Азольского
под названием «Облдрамтеатр»)


Чувствуется приближение осени: по погоде второй сентябрьской недели. А листья с платанов уже усыпали землю. Можно ими шуршать.
Глициния цветёт по второму кругу.

С двумя гостьями (коллега и её внучка, будущая врач) провели очень частную экскурсию в Цонс. Неприятный сюрприз - паром не работал, пришлось объезжать.

11 сентября днём принимала гостей (и вспоминала в 25-ю годовщину трагедии Нью-Йорк), вечером собиралась посмотреть кино во дворе музея в Бенрате, но погода оказалась неподходящей. 12 сентября было без дождя, а 13-ого всё-таки полил дождь и День открытых архитектурных памятников у меня лично в этом году не состоялся.


Вместо красивых фотографий в альбом - красивые слова: Геннадий Головин, из повести АННА ПЕТРОВНА (которую читала):

Поздней осенью, почти уже зимой, вам, наверное, встречаясь в садах ли, в парке — эти мелкие розоватые цветочки. Грязноватенькие, с ветхо растрепанной розеточкой лепестков, аккуратно обожженной по краям ржавчиной первых заморозков, они в эту пору, конечно же, не цветут — одну только видимость сохраняют. Дремлют под грязной волглой листвой под рыжей, цепкой, мертвой травой — сразу и не поймешь: то ли они живут еще, безымянные маргаритки эти, то ли давным-давно уже умерли, притаившись.

Ещё читала (и слушала) “Регистрацию” Дмитрия Глуховского (параллельно с критикой). И “Проснись!” и “Книгу Эрики” Бориса Акунина.

Акунинский текст про его любовь и горевание прочитала на одном дыхании, как я его уважаю и понимаю! Делюсь: "Сегодня я попрощался с Эрикой на кладбище. Мы там были вдвоем, больше никого. Если хотите присоединиться к прощанию, читайте книгу, написанием которой я спасался в эти дни”.


В этом году я посмотрела Delay the Sadness хореографа Шарон Эяль Sharon Eyal, который состоялся 28 сентября в театральном шатре на Burgplatz в Дюссельдорфе. Она — израильская хореограф, выросшая из легендарной Batsheva Dance Company, её называют одной из ведущих хореографов современности.

В 2025 году на Düsseldorf Festival она уже показывала Soul Chain. А Delay the Sadness — новая работа, созданная уже для собственной компании S-E-D (Sharon Eyal Dance).

Название Delay the Sadness буквально можно перевести как „Отложи печаль“ или „Отсрочь горе“ показалось серьёзным и значительным в актуальном контексте огромных потерь (личных тоже). Там же — ощущение времени, хрупкости, приближающейся печали — и попытки ещё немного пожить до неё.

Эяль показывает, что любовь и одиночество, как и явная боль, вообще могут существовать одновременно. На сцене опять была небольшая группа танцоров, которая иногда казалась большим единым организмом. Движения очень точные, повторяющиеся, иногда почти механические, под электронную, техно-музыку.

Та прошлогодняя „Цепь души“ — Эяль сама говорит, что спектакль — о любви и тоске. О Другом даже: внутри человека существует огромное одиночество, которое одновременно связано с его жаждой любви. Спектакль был создан Эяль в 2017 году и получил немецкую театральную премию DER FAUST в 2018-м. В Дюссельдорфе его показывали в прошлом году, а теперь вот я увидела Delay the Sadness на осеннем дюссельдорфскрм фестивале (а ещё были два концерта в моих любимых Санкт-Ламбертусе и Андреас-кирхе - тоже впечатлили сильно).


Описание её хореографии очень характерное: „классические балетные фигуры вспыхивают и тут же деконструируются, музыка, эмоции и тела сливаются“. То есть это не балет в традиционном смысле. Скорее, там был взят узнаваемый язык классического танца — позы, линии, групповые построения — и он „исковеркан“, превращён в нечто почти первобытное и „животное“.

Танцоры выглядят почти одинаковыми. Они повторяют одни и те же движения, движутся с невероятной дисциплиной, словно один организм. Но именно в этом одинаковом постепенно становится видно, насколько они различны. Чем дольше, тем внимательнее зритель (конкретно я) начинает различать каждого человека. Эяль называет Soul Chain своего рода признанием в любви абсолютной уникальности каждого отдельного человека.


Картинок в альбоме почти не оказалось. Зато много “книжного”!

Раз-другой повела локтем, делая некое освобождающее движение. Затем твердо подвела к бумаге перо и, не спеша, но и без задержки, точно расписалась: А. ЗАХАРОВА-КОЧУБЕЙ.

...Чернила стекленели, подсыхая. Анна Петровна тихо смотрела.

Мысль о том, что, быть может, это — последняя в ее жизни подпись, пришла и ушла, ни особой грусти не вызвав, ни волнения.

Она просто смотрела на полтора десятка начертанных ею букв и, пожалуй, была довольна.

Тысячи людей живут, испытывая смутное неудовольствие и неудовлетворенность от того, как выглядит на бумаге их подпись. С юных лет до самой смерти откладывают на потом окончательную ее выделку. Так и не успевают чаще всего...

Анне Петровне не о чем было жалеть. Образ, в который складывались буквы, составляющие ее подпись, был приятен и лестен взгляду, даже такому придирчивому, как её.

«А», начертанная узко и стремительно, вознесена была подобно шпилю готического собора. Она могла бы показаться и чересчур высокой, эта «А», и даже долговязой, но энергичная клинописная поперечинка, удивительно тонко поставленная, мгновенно делала все сооружение очень соразмерным (и кроме того, чуть выступая с левой стороны, она и равновесила довольно рискованный наклон всей буквы вправо).

«З» была тоже высока и узка в начертании. Пожалуй, что она была и несколько заносчива и суха, но, несомненно, мастерски исполнена. Высокомерно вознесенная ввысь головка буквы состояла при внимательном рассмотрении из множества мелких штрихов, словно бы граней, и от этого, несмотря на малость свою, отнюдь не выглядела легковесной и совсем не будила сравнение со змеиной головкой, как это часто бывает при созерцании «З» в самых различных написаниях... Нижняя же часть буквы была начертана решительно и хлестко и завершалась петлей — угловатой и резкой, — тотчас переходившей в маленькую «а», которая жила, тесно прижавшись к заглавной букве своей фамилии, словно почка к ветке.

«X» была артистична и легка. Однако — только в той своей части, которая шла справа вниз и налево. С вольготным выкрутасом она была исполнена, с размахом и даже бесшабашием, которые, впрочем, кратко и категорично пересекались еще одной клинописной черточкой (явно рифмовавшейся с поперечинкой первой заглавной буквы «А»).

Этот вольный штрих в букве «х» естественно порождал и соседнюю с ней (через крохотную, отдельно и скромно стоящую, почти чертежно исполненную «а»), согласную с ней «р», роскошную, слегка богемную, с барочными прикрасами, полнокровную букву, после которой немыслимым казалось ни мелко, ни строго написать следующие за ней «...ов». И они, действительно, будто на одном веселом и широком дыхании были вычерчены эти «...ов»... (Хотя нельзя тут было не заметить, что «в» страдает каким-то трудноуловимым изъятием вкуса в написании. То ли неуверенность какая-то была в штрихе, то ли принужденность в переходах... Анна Петровна, впрочем, и сама всегда это ощущала, но — мирилась. Как мирится человек с некоторыми, явно не самыми лучшими, чертами своего характера.)

И завершалась фамилия неожиданной после роскошных, щедрых жизнелюбивых «... ров ...» — небольшой, аккуратно замкнутой, чуть поодаль ото всех стоящей чертежной монашенкой «а».

А дальше шла веселая вторая ее фамилия — Кочубей.

Ей всегда чудилось какая-то жаркая степь, чубы, бунчуки, веющие по ветру, широта, веселие и размах, когда она произносила эту фамилию.

Будто скачком, на мгновение прибывало кислорода в крови.

И её, эту фамилию, писать, конечно же, надо было только так: с этим ударением, двумя клиньями, широким и резким «у», с этим веселым «б», который обязательно должен был трепыхать по ветру своим завитком, с этим заглавным «К», сработанным словно бы тремя сабельными ударами, с этим апострофом, завершающим «...ей» — который, будто птица, взлетал вверх и, как птица же, но уже мертвая птица, падал оземь.

Эти семь знаков живо напоминали ей человека, который носил когда-то и дал ей эту фамилию.

И даже сейчас ей доставляло радость писать: КОЧУБЕЙ.

Чернила подсохли. Анна Петровна медлила выпускать бумагу из рук.

Как впервые, как в последний раз, вглядывалась она в свою подпись.

Это была целая страна, да.

Это был живо живущий, красивый и гордый город — на берегу уныло-лилового моря, которое, как до горизонта, простиралось до верхнего края листа. Бестолково-толкливые волны-слова, лезущие, мнущие друг друга, более всего напоминающие нашествие грязных, волосатых гусениц, — подступали к самым стенам этого града и, казалось, вот-вот затопят его.

Лейтенант, взявший в руки лист, тоже будто бы что-то увидел.

Рассматривал подпись долго. И был он в этот момент похож на мальчишку — на несчастного мальчишку — который, увы, упустил время умнеть.

И Анна Петровна опять пожалела его.

Бережно — как лист, например, офорта — лейтенант уложил бумагу в папку. Попереминался с ноги на ногу.

Нужно было идти, а ему, кажется, хотелось что-то еще, не казенное, сказать этой старой женщине, чем-то явно его поразившей. Дураковато, словно бы в ожидании чего-то, зрил он на Анну Петровну; вдруг загадочно покраснел — аж залился румянцем по щекам и даже шее — рассердился, буркнул «до свидания!» и, стукаясь обо все, какие возможно углы, стал выбираться из комнаты, смущенно бормоча под нос себе чертыхания...

Но он — нечаянно — так взвизгнул на пороге сапогами по битому стеклу, так ужасно, что Анну Петровну, уже добродушно и чуть насмешливо глядевшую ему вслед, будто ударило — будто в какое-то нервное, донельзя нежное сплетение ударило! И тотчас ее скорчило в тесный куколь от отвращения, и страдания, и злобной ненависти!

Зрачки ее мгновенно и остренько сузились.

Предсмертное отчаяние с хрустом запрокинуло голову.

И обморок — в который уже раз за эти дни! — настиг ее.

…………………………………………………………………………………………

…………………………………………………………………………………………

…………………………………………………………………………………………

Шаркал по полу веник.

Осторожно звякали по половицам сметаемые осколки — с кратким скандальным дребезгом заезжали на железо совка.

Кто-то в ее комнате убирался.

Анна Петровна слушала с закрытыми глазами и не торопилась отворять глаза.

Ей было почему-то на удивление покойно и хорошо от этих звуков.

...Подметавший вышел в коридор выкинуть мусор и там (видимо, сдерживался в комнате, чтобы не разбудить...) свободно откашлялся.

С изумлением Анна Петровна услышала, что это — мужчина.

«Кто бы это мог быть?»

Она попробовала ответить на этот вопрос, но у неё даже и предположений никаких не возникло — настолько и настолько давно она было одинока.

Единственным человеком, который приходил к ней изредка — убраться, принести молочного из магазина, одолжить трешку «своему идолу», — была Фаина-соседка. Но — мужчина?!

Его долго не было.

Его не было так долго, что могло показаться, он ушел вовсе.

Однако Анна Петровна почему-то совсем не беспокоилась его отсутствием. Он снова сейчас придет — она знала это. Просто знала, и все.

А главное, пространство комнаты, хоть он и вышел, было заполнено им: царило добродушное какое-то спокойствие, царила слегка усмешливая вера во что-то славное, доброе, что непременно случится — не сегодня, так завтра, не завтра, так послезавтра.

Этого Анна Петровна так бесконечно давно не ощущала — не только в себе, но и в других людях — и так, ей, видимо, жгуче, голодно не хватала именного такого ощущения жизни (ибо оно с неоспоримой отрадой свидетельствовало о Гармонии, которая все же, вопреки очевидному, но присутствовала в мире, а она на смертном своем пороге неосознанно и жадно именно ведь Гармонии искала во всем, что происходит на смертном её пороге, ибо отсутствие этой Гармонии с жестокой печалью означало напрасность, прежде всего, никчемность и случайность её, Анны Петровны, пребывания на этой земле...) — и так ей, видимо, насущно нужен был именно этот покой во взгляде на всё происходящее, что она, уловив это в загадочном своем госте, неведомо как уловив, по-детски возликовала вдруг, как ликует, быть может, погибающий от удушья, блаженно поймав саднящими бронхами прохладу и нежность кислорода, и задышала — так покойно, всласть! и так благодарно отдалась вся переживанию этого дивного ощущения! — и будто прохладная сильная ладонь легла на разгоряченный лоб — поплыла-потихонечку-поплыла, так и не открыв глаза, в новом забытье — теперь-то несказанно приятном, словно бы золотистом, как солнце сквозь ресницы...

...

Он опять был где-то рядом, в комнате.

Анна Петровна открыла, наконец, глаза, торопясь увидеть загадочного своего гостя.

Первым ее чувством было острое разочарование скуки: она увидела затрапезно-серую полосатенькую ткань пиджака, сутулую спину и не очень опрятные, запущенные, так что они уже завивались на воротнике крупными полукольцами, волосы.

Он сидел вполоборота, почти спиной к Анне Петровне, и что-то делал — кажется, резал — на столе.

С неудовольствием, почти враждебностью смотрела Анна Петровна на спину своего нежданного гостя. Но вот — он чуть-чуть повернулся в профиль, и Анна Петровна с облегчением и удовольствием как бы хмыкнула про себя: у него был та-акой нос!

У него был такой замечательно большой, добродушный, мягкий нос, что по одному этому обладатель его не мог не быть хорошим человеком.

Он мгновенно напомнил ей какую-то старую карикатуру на Корнея Чуковского.

...Полагалось, однако, поинтересоваться, кто и почему — в её доме. И, в общем-то не ощущая в этом никакой необходимости, она спросила:

— А вы...кто? — почувствовав при этом, как ни странно, отчетливое чувство неловкости от этого так уж в лоб, так уж неделикатно поставленного вопроса.

Он живо и обрадованно обернулся.

— Я-то?.. — и юмористически шевельнул носом. — Им (он кивнул на дверь) я сказал, что я — племянник.

Подождал, как отреагирует на такое заявление Анна Петровна, не дождался и с явным облегчением произнес:

— Давайте, я вас чаем напою? У меня нехорошее чувство, что вы два дня чаю не пили. А вообще-то я — ваш сосед. Из другого, правда, дома... Я вот тут от нечего делать бутербродов намастерил, так что, давайте, я вас попою-покормлю для начала?

...

Он был прав: Анна Петровна ужасно как оголодала. В последний раз она ела, кажется, перед тем скандалом, который учинила здесь Марина А с тех пор — сколько же прошло времени?

Ела, словно за ней гнались — теряя крошки, суетясь, не успевая прожевывать. Стыдно было этак-то жадничать перед незнакомым-то человеком — но ничего не могла она с собой поделать!

Да ведь и чай, который он налил ей из своего термоса, был и в самом деле хорош: и прекрасно заварен, и сладок, и горяч. И бутерброды были замечательны: хлеб (ее любимый, за 22 копейки) в меру тонко нарезан, масла — не скупо, но и не чересчур много. Ну уж а ветчина-то, которой были покрыты бутерброды (он будто знал), — ветчина-то была именного того, любимого ею сорта, за которым в недавние еще времена она не ленилась ездить сама — непременно в «Елисеевский», — чтобы, выстояв там в очереди (не такой, конечно, безобразно огромной, как сейчас), купить ровно триста граммов — не двести, и не четыреста — и чтобы обязательно порезали, ибо непонятным образом ветчина эта много теряла во вкусе, если нарезана была дома, а не в магазине, не чистенькими руками молоденькой, опрятной куколки-продавщицы, не длиннющим ее ножом, страшно, видимо, острым — с уже почти истаявшим от бесчисленного множества точений, узеньким злым лезвием, казавшимся особенно опасным в соседстве с тяжелой сосновой рукоятью, дерево которой с годами вид приобрело совершенно какой-то кости, может быть, даже слоновой...

Гость был деликатен. Во все время трапезы он задумчиво прихлебывал из колпачка термоса чай и преувеличенно внимательно изучал рисунок на какой-то открытке, обнаруженной им на столе.

— Вот! — сказала наконец Анна Петровна и поставила пустую кружку и опустевшую тарелку. И словно бы задумалась, погрустнев. — Это ужасно иметь такой аппетит. Я всё съела. Хотела ради приличия остановиться, но не смогла. Простите.

— Я рад, что вам понравилось, — с готовностью рассмеялся гость. — Когда, в конце концов, я все-таки решусь и поменяю профессию, я пойду в общепит бутербродных дел мастером. Сэндвичи буду сочинять, тартинки, канапе!

— А почему... — Анна Петровна протянула ему тарелку, — а почему вам непременно надо менять профессию? Вы — кто?

— Я-то? — опять повторил гость и опять повторил свой давешний юмористический жест носом, — Я — совестно и слово такое произносить — историк я.

— Это что, очень плохо?

— Кому как. Мне — не хорошо.

Анна Петровна промолчала свою реплику

По этому поводу ей нечего было сказать, но, главное, ощущение сытости уже неудержимо и торжествующе поплыло по всему ее телу добродушной волной нежной глупости и дремы.

Ей было стыдно, но глаза у нее слипались.

Разговаривать было скучно.

...

Это только отрывок (гадание по книгам, ага) - повесть АННА ПЕТРОВНА, автор - Геннадий Головин.

Посмотрела биографию (так понравился его стиль, что захотелось почитать ещё), нашла вот что интересное (записываю, чтобы вернуться):

Геннадий Николаевич Головин (8 ноября 1940 – 2003) родился в Нью-Йорке (!) в семье русских иммигрантов (родители были родом из Вологды). За год до конца Второй Мировой войны семья Головиных переехала (!) в Москву. Здесь молодой человек окончил факультет журналистики МГУ. Работал на телевидении, в центральной прессе. И все время, с 17 лет, занимался литературным творчеством (долго писал «в стол», печататься начал довольно поздно, но активно – в «толстых» журналах и крупных издательствах).

Первая публикация состоялась в 1981 году – исторический детектив «Миллионы с большими нулями».

Первое заметное произведение – повесть «Джек, Братишка и другие» (1986), а первая авторская книга – сборник «Терпение и надежда» (1988).

Он довольно поздно вошел в литературу – в 40 лет, явившись для читателя совершенно готовым, зрелым прозаиком.

Член Союза писателей СССР, член редакционного совета журнала «Юность». Книги Головина переводились на иностранные языки, а повести «Анна Петровна» и «Чужая сторона» экранизированы.

Его повесть «Нас кто-то предаёт...» (1992) соединяет два жанра – исторический детектив (с которого писатель начинал свое творчество) и фантастика. В центре сюжета – путешествия подростка Тимура, пережившего удар электрическим током, в прошлое и обратно, а также его непосредственное участие в соперничестве двух правителей античного государства.

Геннадий Головин скоропостижно скончался в Москве в 2003 году.


Война не проходит.
Вчера вечером на юге Дюссельдорфа, где я живу, слышны были "взрывы". Я ещё подумала: опасность+страшно.

Читаю “в прессе”: "Обнаружение боеприпасов в Кайзерсверте"

Из-за низкого уровня воды у корабельной пристани на площади Кайзерсвертер Маркт (Kaiserswerther Markt) были найдены три фаустпатрона времён Второй мировой войны. Они будут контролируемо взорваны во второй половине дня в четверг, 1 октября 2026 года. В связи с этим к 14:00 жителям в радиусе 100 метров от места находки (до 80 человек) необходимо покинуть свои квартиры.

Мы просим всех затронутых жителей оперативно следовать требованиям об эвакуации из опасной зоны, чтобы не задерживать обезвреживание.

Как проходит подрыв?
Фаустпатроны накроют 200 мешками с песком для заглушения взрыва. При контролируемом подрыве могут быть слышны звуки хлопков/взрывов.

Куда можно направиться?
Те, кому требуется пункт размещения на время эвакуации, с 14:00 могут воспользоваться помещениями Гимназии им. Теодора Флиднера (Theodor-Fliedner-Gymnasium, Kalkumer Schlossallee 28). Начиная с этого момента на остановке Klemensplatz (платформа 3) доступен автобус Rheinbahn для трансфера в пункт размещения. Жители опасной зоны, которые не могут покинуть квартиры самостоятельно (например, из-за маломобильности или инвалидности), могут заказать транспорт в диспетчерской службе пожарной охраны по телефону: 19222.

Ограничения и последствия:
Дорожное движение будет ограничено прежде всего в районе площади Кайзерсвертер Маркт. Полиция и служба правопорядка (Ordnungsamt) перекрывают подъездные дороги с этого момента. Пожалуйста, объезжайте опасную зону. Движение судов будет кратковременно приостановлено на время проведения подрыва.

Панцерфауст (Panzerfaust) — это легкое переносное противотанковое оружие одноразового использования, разработанное в Германии во время Второй мировой войны (массово применялось с 1943 года). Оружие состоит из пусковой трубы и боевой части (гранаты) на конце.
Граната оснащена кумулятивным зарядом. При ударе о броню образуется узкая тонкая струя расплавленного металла высокого давления, способная прожечь толстую броню танка.

Оружие создавалось так, чтобы им мог воспользоваться любой солдат без длительной подготовки. Однако дальность стрельбы была небольшой (в зависимости от модификации — от 30 до 150 метров). Во время войны «панцерфаусты» производились миллионами штук. Неразорвавшиеся или выброшенные экземпляры до сих пор находятся в земле, лесах и на дне водоёмов. Взрывчатое вещество и взрыватели внутри них сохраняют опасность даже спустя 80 лет, поэтому их обезвреживанием или уничтожением (контролируемым подрывом) занимаются исключительно сапёры.

Картинку поставлю "историческую"

про берега Рейна, которые вот так могут представлять "скрытую" опасность(((


Посмотрела фильм польского режиссёра Павла Павликовского  «Отечество» (Vaterland) — глубокое, минималистичное и поэтичное исследование израненной немецкой души и трагедии одной отдельно взятой великой семьи. Показалось коротким и неожиданно окончившимся.


А так как я живу (хоть и не фотографирую почти) в прекрасном Бенрате, то часто гуляю или просто иду по делам через “свой собственный” парк. Видела грибы! И корабли :)

А потом и до самого конца сентября так сильно потеплело, что 30-ого я обедала (“на жаре”) и ужинала под открытым небом (в летнем тепле).